Так было и теперь. Я предоставил ротмистру Стеценко говорить жестокие и кровожадные слова до тех пор, пока в нем самом под влиянием моей незримой, но очень напряженной молитвы не началась внутренняя реакция, и он сказал: «Если вы хотите его спасти, то прежде всего вы не должны допускать, чтобы он попал в мои руки. Сейчас он сидит у коменданта. И это счастье, потому что, если бы он попал ко мне, то мои молодцы с ним тотчас расправились бы, не дождавшись меня. А теперь у вас есть большой козырь: я сегодня получил тайное распоряжение от начальника судной части генерала Ронжина о том, чтобы всех генералов и адмиралов, взятых в плен, над которыми тяготеет обвинение в том, что они служили у большевиков, немедленно препровождать на суд в ставку в Екатеринодар. Поэтому завтра с утра напомните мне, чтобы я протелефонировал к себе в контрразведку, а сами поезжайте к генералу такому-то, чтобы он переправил Маркса в Екатеринодар на основании приказа ген<ерала> Ронжина… Вот возьмите выписку об этом приказе – его еще не знают в городе».
Мы заснули… А на следующее утро все пошло как по маслу, как мне накануне продиктовал начальник контрразведки.
Через два дня у пристани в порту стоял транспорт «Мечта» – очень высокий (нагруженный), и на самом верху сходни стоял человек с высоким лбом, круглым подбородком, лицом военного типа и говоривший отрывочным резким голосом: «Ну, подобных господ надо расстреливать без суда, тут же на месте». Слова, несомненно, относились к ген. Марксу. «Кто это?» – спросил я. – «Это Пуришкевич – член Гос<ударственной> Думы», – ответил спрошенный.
Так я взошел на военный транспорт. Вечером, когда транспорт был уже в пути, ко мне подошел офицер и рекомендовался пом<ощником> командира транспорта и сказал: «Г-н Волошин, не согласитесь ли вы принять участие в литературн<ом> вечере, который сегодня предполагается в кают-компании? У нас на борту находится редкий гость – Владимир Митрофанович Пуришкевич, он обещал сказать нам речь о положении в России в настоящую минуту».
– Но только познакомьте меня предварительно с Пуришкевичем.
Он нас сейчас же представил друг другу, и я попросил у Пуришкевича позволения читать стихи раньше его речи, на что он с большой готовностью согласился.
Палубу обтянули парусами и таким образом сделали защищенной – так, что для чтения и для речей было очень уютное и замкнутое пространство. Я прочел всю серию моих последних стихов о Революции. Среди них цикл «Личины» («Матрос», «Красногвардеец», «Русская Революция» и т. д.). Пуришкевич пришел в полный восторг и говорил: «Вы пишете такие стихи! И сидите где-то у себя в Коктебеле? И их никто не знает? Да эти стихи надо было бы в миллионах экземплярах по всей России распространить… Да знаете, вот эти добровольческие «Осваги» – их надо было бы все позакрывать. А вместо них издать книжку ваших стихов – вот наша сила».
Любопытно, что в это самое время на другом полюсе, в Москве, полярный Пуришкевичу человек [пропущено. – Сост.] писал про эти же мои стихи: «Вот самые лучшие, несмотря на контрреволюционную форму, стихи о русской Революции». Этим совпадением мнений Пуришкевича и [пропущено. – Сост.] я горжусь больше всех достижений в русской поэзии: в момент высшего напряжения гражданской войны, когда вся Россия не могла столковаться ни в чем, найти такие слова, которые одинаково затрагивали и белых, и красных, и именно в определении сущности русской революции. Тогда становится совершенно понятным, каким образом в Одессе и белые и красные начинали свои первые прокламации к народу при занятии Одессы цитатами из моих стихов.
После чтения ко мне подошел командир транспорта.
После окончания чтения я чувствовал себя героем вечера. Ко мне подошел командир транспорта:
– Вы, наверное, не имеете у нас, где поспать. Я свою каюту уже уступил Влад<имиру> Митрофановичу. Но там есть еще кушетка. Если вы ничего не имеете против, то я буду очень рад предложить воспользоваться ею.
Я, конечно, только обрадовался, получив на эту ночь Пуришкевича в полное свое распоряжение. Мы с ним проговорили если не всю ночь, то по крайней мере полночи.
Меня очень интересовали его взгляды:
– Я знаю, Вл<адимир> Митр<офанович>, что вы были постоянно монархистом. Но теперь – в настоящую минуту – (июль 1919) неужели вы настаиваете на возвращении к власти династии Романовых?
– Нет, только не эта скверная немецкая династия, которая давно уже потеряла всякие права на престол.
– Но кто же тогда?
– В России сохранилось достаточно потомков Рюрика, которые сохранили моральную чистоту рода гораздо более, чем Романовы. Хотя бы Шереметьевы!
Он не назвал только, кого из Шереметьевых он имел в виду.
На след<ующее> утро мы были в Новороссийске. Вся гавань была полная французскими и английскими военными судами, сплошь покрытыми флагами, – флот праздновал заключение мира с Германией. Я так далеко за эти годы отошел от военных настроений, что понял, но не почувствовал этого события, которое для меня столько лет было целью всех мечтаний и ожиданий, но я был в наст<оящую> минуту слишком занят текущим…
Я шел вдоль главной улицы Новороссийска по Серебряковской, и мне кто-то сказал: «А как же вы доберетесь до Екатеринодара? Туда ведь с большим трудом впускают и официальная процедура очень длинна и канительна?»
В это время я поднял глаза и взгляд мой упал на дощечку: «Комендант города». Я прекрасно понимал, что разрешение въезда в Екатеринодар зависит вовсе не от этого коменданта – а от железнодорожного. И чтобы увидеть его, надо ехать на вокзал, отстоящий от города версты три. Но у меня за эти дни создалась привычка объяснения с комендантами. Поэтому я завернул в комендатуру и вызвал адъютанта. Я был уже настолько опытен, что знал эти приемы. Ко мне вышел молодой офицер и сказал: «Час приема уже кончился. Комендант занят и сегодня никого ни по каким делам не принимает».